Форум » Общий форум по Дюма » Дюма в произведениях других писателей. » Ответить

Дюма в произведениях других писателей.

Scally: В художественных и документальных книгах иногда встречаются ссылки на произведения Дюма. Например, Владислав Крапивин часто впоминает мушкетеров. Давайте впомним и обсудим эти моменты!

Ответов - 123, стр: 1 2 3 4 5 All

д'Аратос: Comte d'Armagnac пишет: 3-го "Шрека". Вау! Надо посмотреть!

Алёна: д'Аратос Посмотрите, мне понравился.

Comte d'Armagnac: Эссе опубликовано в книге "Гений места". Книга - сборник эссе, каждое из которых посвящено ДВУМ ПАРАМ - место и его гений. Например, "Ч. Чаплин - Лос-Анджелес, Д. Лондон - Сан-Франциско", "Афины - Аристофан, Рим - Петроний", "Дублин - Джойс, Лондон - Конан-Дойл", "Виченца - Палладио, Венеция - Карпаччо" и т.д. Вот что говорит автор об идее книге в предисловии: "ОТ АВТОРА Связь человека с местом его обитания — загадочна, но очевидна. Или так: несомненна, но таинственна. Ведает ею известный древним genius Loci, ге¬ний места, связывающий интеллектуальные, духовные, эмоциональные явления с их материальной средой. Для человека нового времени главные точки приложения и проявления культурных сил — города. Их облик опре¬деляется гением места, и представление об этом — сугубо субъективно. Субъективность многослойная: скажем, Нью-Йорк Драйзера и Нью-Йорк О.Генри — города хоть и одной эпохи, однако не только разные, но и для каждого — особые. Любопытно отнестись к своим путешествиям как к некоему единому процессу. В ходе его неизбежны сравнения — главный инструмент анализа. Идея любой главы этой книги и состоит в двойном со- или противопостав¬лении: каждый город, воспринятый через творческую личность, паралле¬лен другой паре «гений—место». Руан не просто становится понятнее бла¬годаря Флоберу, а Флобер — благодаря Руану, но и соседняя пара — Париж—Дюма — дает дополнительный ракурс".


Comte d'Armagnac: Об Александре Дюма расказывается в эссе "Французская кужня. Руан - Флобер, Париж - Дюма". Приведу его часть, посвященную Дюма: СТОЛИЧНЫЙ ТРАКТ Памятник Дюма — на площади генерала Катру, 17-й аррондисман (ок¬руг), рядом с парком Монсо, район приличный, но не слишком дорогой и престижный. В этом округе Дюма жил в разное время в разных местах. Сей¬час он, в двух кварталах от одной из своих квартир, глядит на сына. В косом кресте пересечения бульвара Мальзерб с авеню де Виллье два памятника: белый мрамор арт-нуво сына и классическая черная бронза отца. Старший Дюма вознесен на высоченный пьедестал, у подножия которого хватило места для читателей. Гюстав Доре старательно воспроизвел социальный срез аудитории: интеллигент и работница углубились в книгу, а неграмотный, надо полагать, крестьянин приклонил ухо, не пропуская ни слова. Похоже на известную группу у радиоприемника «Слушают Москву». Даже сейчас огромное количество французских школьников знает свою историю по романам Дюма, не говоря уж про сведения зарубежных школь¬ников о Франции. Представительным такое знание не назовешь, но подоб¬ный исторический дисбаланс — часть истории. Траян, Адриан, Антонин. Марк Аврелий были значительнее Тиберия, Клавдия, Калигулы, Нерона, о которых мы знаем куда больше и подробнее, и дело лишь (лишь!) в том, что первому от Р.Х. веку, а не второму, достались Тацит и Светоний. Дюма на¬писал «Королеву Марго» — и слава Богу, потому что Генрих TV был вели¬ким монархом. Но Людовика XIV — Короля Солнце — затмевает малосу¬щественный Людовик XIII, потому что за него сражались мушкетеры. Тут с историческим масштабом не повезло. Можно об этом пожалеть, но глупо сетовать на предпочтение романов трактатам. Тем более — таких романов!

Comte d'Armagnac: Дюма был масскультом своего времени — быть может, первым настоя¬щим масскультом всех времен, чему сильно способствовало изобретение в Париже в 1829 году журнальной формулы «Продолжение следует». И со¬временники относились к нему, как всегда современники относятся к мас-скульту: читатели читали, писатели ругали. «Откуда сказочный успех рома¬нов Дюма?» — задает вопрос идейный борец с банальностью Флобер. И дает банальнейший ответ, выдавая себя с головой: «Просто, чтобы их читать, не надо никакой подготовки, и фабула занимательна. Пока читаешь, развле¬каешься. А как закроешь книгу, не остается никакого впечатления, все это сходит, как чистая, вода, и можно спокойно вернуться к своим делам. Пре¬лестно!» Конечно, прелестно, и было прелестно всегда и по сей день, что и делает «Три мушкетера» всевременным супербестселлером. Но лишь на высотах славы, добытой «Госпожой Бовари» и «Саламбо», флоберовский тон чуть меняется: «Папаша Дюма считает, что в наше время только его и можно назвать оригинальным, и Дюма прав. Все мы, сколько нас пи есть, великие и малые, — все мы безнадежные классики». Вместо ревнивой не¬приязни — спокойная гордыня. И неизменно — чувство превосходства, мешающее разглядеть, что не Эмма — это я, а д'Артаньян. И Атос. И Пор-тос. И Арамис. Лучшие герои Дюма архетипичны, с ними проще простого отождествить¬ся, что доступно всякому школьнику; тут и в самом деле «не надо никакой подготовки», как незачем готовиться к восприятию сказок и мифов. Вели¬кие персонажи Дюма мифологичны и оттого — вне любых оценок, кроме любви и ненависти. Герой не может быть аморальным — это открыл еще Гомер, а в наше время убедительно подтвердил кинематограф. Крупный план убеждает в правоте. Д'Артаньян ничуть не лучше Рошфора, но Рошфора не разглядеть на заднем плане, а д'Артаньян занимает весь экран. Тут, в принципе, нельзя ни завысить героя, ни занизить злодея. Кардинал даст задание миледи: «Будьте на первом же балу, на котором появится герцог Бекингем. На его камзоле вы увидите двенадцать алмаз¬ных подвесков; приблизьтесь к нему и отрежьте два из них». Словно о часах на танцплощадке. Ясно, что герцогское секьюрити было не на современ¬ной высоте, но даже просто технически операция под силу только самым опытным щипачам, однако и им не справиться, когда речь идет о первом министре. Никакого смущения ни у Дюма, ни у читателей, ни у миледи: ей все по клейменому плечу, поскольку она — олицетворение мирового зла, которое только после библейски тяжкой борьбы будет побеждено добром в обличий дружбы. Атос — кумир, Ришелье — гад. С этим не справиться ни сотням лет, ни сотням историков. Хотя Ришелье объединил Францию, основал Академию,

Comte d'Armagnac: изобрел майонез. Хотя Атос открыто тиранит верного слугу, избивает его и проигрывает в карты на манер русских крепостников; хотя Атос — хо¬лодный убийца, казнивший любимую жену по первому подозрению, не задал ни единого вопроса: «Разорвал платье на графине, связал ей руки за спиной и повесил ее на дереве. — О Боже, Атос! Да ведь это убийство! — вскричал д'Артаньян. — Да, всего лишь убийство... — сказал Атос». Жена выжила и превратилась в миледи, но Атос этого не мог знать наперед. Зато знал Дюма — при этом без колебаний сделал Атоса светочем благородства, каковым он и пребывает посейчас. Разгадка тут — в полном доверии Дюма к потоку жизни, к тому, что поток сам выберет себе нужное русло, в его вытекающей из этой доверчивости фан¬тастической, раблезианской, животной всеядности, когда отбор производит¬ся самой природой, и потому неполадки на пищеварительном тракте не воз¬никают. Трюизм, по Дюма в самом деле в книгах жил, не различая одно от другого, что отметил неприязненный тонкий Флобер: «Какой ттгикарный об¬раз жизни!.. Хотя в произведениях этого человека нет стиля, личности его при¬сущ стиль необычайно яркий. Он мог бы сам послужить моделью для созда¬ния интересного характера...» Дальше опять о том, что «такое великолепное дарование столь низко пало», но главный мотив явствен: отношение провин¬циала к парижанину. Главное названо: Дюма — это герой. С героя — настоящего, сказочного — и спрашивать нечего: он парит. Кто-то из англичан сказал: «Тому, кто создал д'Артаньяна, можно простить что угодно». Это относится и к создателю, и к созданиям. Дюма на своем пьедестале сидит в кресле, в правильной послеобеден¬ной позе, хотя в руке у него перо вместо рюмки дижестива — способствую¬щего пищеварению коньяка, нормандского кальвадоса, эльзасской фрук¬товой водки, итальянской граппы, на худой конец. На задней стороне пьедестала размещается д'Артаньян: шпага торчит, взгляд внимательный и наглый. Таков же он на родине, в Оше, где от реки вверх к старому центру города ведет так называемая Монументальная лестница. У ее подножия — газет-но-табачный ларек «Д'Артаньян». Четырьмя пролетами выше стоит он сам, бронзовый. Еше четырьмя — базилика столетием старше мушкетеров. Ту¬ристы обычно лепятся ходить по лестнице вверх-вниз, и вообще, Ош — по¬мимо того, что столица Гаскони, еще и одна из кулинарных столиц Фран¬ции, так что д'Артаньян — не самый видный гусь из здешних. Сюда приезжают ради утиной грудки, или черносливового соуса, или паштета из гусиной печенки, который пока не попробуешь здесь, не поймешь радости жизни, хотя бы чужой (например, как удалось графу Строганову проесть с помощью французской кухни свое баснословное состояние: не пропить, не прокутить, а истово и целенаправленно проесть). Войны — альбигойские,

Comte d'Armagnac: франко-британские, междоусобные, революционные — в этих местах давно прошли. Теперь главное соперничество на титулованном уровне: «Герцоги Гасконские» и «Графиня дю Барри» — это ведущие фирмы, торгующие деликатесами из уток, и гусей. Из этих-то благословенных мест, плюнув на легендарных водоплавающих, отправился о Париж Шарль де Батц, ставший прототипом д'Артаньяна. Легко представить себе, как он ехал и откуда выехал: таких полузамков-полуамбаров тут полно. Ближайший большой город — Тулуза — построен из красного кирпича, но на мелочи, вроде небогатых родовых поместий и церквей романтического облика, хватало и местного серого камня. Замок д'Артаньянов был небольшой, в зелени и цветущих сливах, под фигурной черепичной крышей с обязательной башенкой, от чего останавливается сердце у всякого, кто хоть раз в жизни раскрывал сказки с картинками. Гасконский ландшафт — один из самых умиротворяющих во Франции, скандалисты тут рождаются для равновесия. Золотое сечение рельефа — не то что в соседнем Провансе, состоящем из сплошных горизонталей, с единственной вертикалью — кипарисом. Д'Артаньян ехал по невысоким холмам, желтым от цветущего рапса, вдоль виноградников и миндальных деревьев, по дорогам, невзначай переходящим в платановые аллеи. Первый привал сделал (должен был сделать) у Жимон-Каюзака, еще не зная, что очень скоро поможет Атосу заколоть этого самого (или, по крайней мере, родню) Каюзака у монастыря кармелиток в Париже. Я-то в Каюзаке мирно купил на ферме паштета — вдвое дешевле, чем в Оше или Тулузе, не говоря про Париж. Дюма было двадцать, когда он прибыл в столицу, — на год старше д'Артаньяна. Его глубинка, Вилле-Котре, находилась всего в 85 километрах от Парижа, но это была беспросветная деревенская глушь — такова и сейчас. Таинственные законы управляют соотношением провинции и центра. Понятно, что столица обладает мощной центростремительной силой, достаточно взглянуть на Москву, Лондон, тот же Париж. Но уже все мешается в Италии, где с Римом открыто соперничает Милан и самодостаточны Флоренция и Венеция; или в Германии с делением сфер влияния между Берлином, Франкфуртом, Мюнхеном; или в Штатах, где Вашингтон по всем статьям уступает не только Нью-Йорку, но и Лос-Анджелесу, и Бостону, и Чикаго. Однако у столицы есть и центробежная сила, отшвыривающая близлежащие города на расстояния, не равные дистанциям в километрах. Нависание столицы, ощущение «почти столицы» лишает воли. Наро-Фоминск ничего не выигрывает от близости Москвы: так глохнет мелкий кустарник в тени большого дерева. Вилле-Котре провинциальнее Оша. Комплекс провинциала, так выразительно явленный образами Эммы и д'Артаньяна, может быть изжит разными способами. И для Флобера, и для

Comte d'Armagnac: Дюма Париж был неодолимо привлекателен, но если один грезил и прези¬рал, то другой врезался и разил. Правда, Дюма начал в столице бесславно — канцелярским переписчиком, но зато взял свое в д'Артаньяне. В Париже, городе идеальной маркировки и легкой ориентации, на боль¬ших щитах изображены карты аррондисманов, помешенные на ярко-голу¬бом фоне, отчего каждый район выглядит островом. Прежде «квартальность» городской жизни, обособленность каждого микрорайона была совершенно явственна, а теперь знаки этого средневекового атавизма составляют едва ли не главную прелесть старого Парижа. Если лондонец или москвич назо¬вет свое местожительство по имени, то парижанин произнесет цифру, буд¬то выдавая шифр для посвященных. Чужаку не понять, что 16-й аррондис-ман — это респектабельно, а прибавить три единицы — и неудобно выговорить. В 8-м хорошо работать, в 1-м — прогуливаться. Но нет обаятель¬нее 6-го! Шестой — от Сены до Люксембургского сада и от бульвара Сен-Мишель до музея д'Орсэ. Здесь старейшая церковь (Сен-Жермен-де-Пре), уютней¬шая площадь (пляс де л'Одеон), знаменитейшие кафе («Дё Маго», «Фло¬ра», «Липп»), красивейший парк (Люксембургский сад), очаровательней¬шее сплетение мелких улиц. Здесь и шляешься без устали, обнаруживая все, что обнаружить хотел: квартиры мушкетеров, дом Тревиля, место великой схватки с гвардейцами кардинала. Сам Дюма поселился на Итальянской площади, тогдашней окраине, — и теперь адрес не из важных. Но героев своей лучшей книги он поселил в лучших местах города. Как бы предвидя их вечную жизнь — в том един¬ственном районе Парижа, где время если не остановилось, то замедлилось. Закоренелый романтик, с самого начала (первый успех — пьеса о Ген¬рихе Ш) опрокинутый в прошлые века, Дюма всю жизнь проецировал себя на невозвратимые времена. Если Флобер проклинал буржуа, с годами обур¬жуазиваясь все больше и больше, то Дюма без деклараций, как мог, стилем жизни пытался утвердить себя аристократом в своем духе — простодушно и напролом. Он сочинял о себе героические истории, вконец запутав биографов и добившись скептического отношения к любому факту его жизнеописания. Например, нет единства во мнениях даже по вопросу, который кажется яс¬нее ясного: был ли Дюма кулинаром. Он точно был лакомкой и точно не пил ничего, кроме воды. Но та истина, что пьяному гурману у плиты де¬лать нечего, еще не означает, что там место трезвому обжоре. Есть, правда, важный факт: Дюма всю жизнь грозился написать поваренную книгу и скончался, сочиняя «Большой кулинарный словарь». Однако имеются лишь два-три достоверных свидетельства его кухонного умения, кроме многочисленных собственных, разумеется. Один очевидец — авторитет

Comte d'Armagnac: ный, это Жорж Санд, но она пишет очень скупо, чего ждать от Консуэло. Есть еще подробный восторженный рассказ о приготовлении риса в со¬усе — но это как вспомнить о Казанове, что он подмигнул женщине. Са¬мое солидное подтверждение — из России. О Дюма, который провел в Российской империи девять месяцев в 1858—1859 годах и все это время находился под наблюдением, докладывает из Москвы генерал-лейтенант Перфильев: «Он имеет страсть приготовлять сам на кухне кушанья и, говорят, мастер этого дела». Хочется отметить бла¬гожелательность тона и изящество слога начальника 2-го округа корпуса жандармов. Правда, российская провинция, как провинции и положено, была придирчивее, да и в стиле казанский генерал-лейтенант Львов уступа¬ет московскому коллеге: «Дюма в Казани не произвел никакого хорошего впечатления. Многие принимали его за шута по его одеянию; видевшие же его в обществе нашли его манеры и суждения вовсе несоответствующими его таланту писателя». Глубинка не спасовала перед парижской штучкой — астраханский полковник Севсриков тоже был начеку: «Во время нахожде¬ния г.Дюма в Астрахани он вел себя тихо и прилично, но заметно разговоры его клонились к хитрому разведыванию расположения умов...» Дюма разведал секреты готовки стерляди на Волге, ездил в Переславль за селедкой, оценил сырую конину и отверг кумыс, одобрил шашлык в Да¬гестане и Чечне, в Поти варил бульон из ворона. Решив в ожидании парохо¬да устроить прощальный обед, Дюма оказался в затруднении: «Сначала меня занимал вопрос, как сделать бульон без говядины — ее у меня не было. Я разрешил его тем, что взял ружье и подстрелил ворона. Не презирайте, любезный читатель, ворон — это отличное мясо для бульона. Один ворон стоит двух фунтов говядины; надо только, чтоб он был не ощипан, как голубь, а ободран, как кролик». С этим наставлением, которое спасло бы множество жизней в голодные годы, будь оно услышано, Дюма покинул Россию. Этот человек баснословен буквально, более даже, чем его романы. От¬того в историю литературы он сам впечатан так же прочно, как ею произве¬дения. Оттого так интересен. В попытке разобраться в нем стоит съездить по первой во Франции железной дороге (те же полчаса, что в 1837-м) в при¬город Парижа — Сен-Жермен-ан-Лэ, где в Пор-Марли до сих пор стоит «Замок Монте-Кристо», который построил для себя Дюма. Любые книги любого писателя — о себе; и исторический роман в этом смысле дает не меньше материала, чем автобиография. Но опытный про¬фессионал в любом жанре владеет приемами сокрытия правды, не обяза¬тельно лишь с этой целью, но и потому, что голая правда художественно непривлекательна, а стало быть, неинтересна. Оттого всегда так красноре¬чивы и познавательны проявления писателя вне писательства: рисунки Пушкина, реляции Тютчева, бабочки Набокова. От Дюма осталось спроек

Comte d'Armagnac: тированное им имение с элегантным замком из золотистого песчаника в три этажа. Похожие стоят на Луаре, только гораздо больше, конечно: на сколько хватило денег, столько и построено. В «Замке Монте-Кристо» среди светлых ампирных комнат — как торже¬ствующий вопль — восточная зала с изразцами, диванами, коврами, подуш¬ками, кальянами. Неподалеку «Замок Иф» — узенькое двухэтажное, якобы готическое, сооружение красноватого камня. Вокруг английский парк с ручьями и искусственными гротами — примерно такие устраивают в нью-йоркских пригородах зубные врачи из российских эмигрантов. С парковой балюстрады открывается вид на шестирядный парижский хайвей, гул ма¬шин непрерывен до незаметности: допустим, цикады. Адрес «Замка Мон¬те-Кристо» — авеню президента Кеннеди, I. Перестроить Париж Дюма по понятным причинам не мог, но повторить свое завоевание столицы с помощью д'Артаньяна — повторить без бывших в реальности помех и проволочек, эффектно и триумфально — ему было под силу. При чтении первых глав видно, с каким наслаждением автор го¬няет своих любимцев по городу, перечисляя прекрасные имена: с улицы Старой голубятни на площадь Сен-Сюльпис, от улицы Алого креста к Люк¬сембургскому саду. Всё — на одном уютном пятачке 6-го аррондисмапа, только миледи в стороне (интересно, что имел в виду Дюма, поселив ее точ¬но по тогдашнему адресу Гюго?). Погнавшись за Рошфором, д'Артаньян бежит не просто по городу, а кон¬кретно по улице Сены, по которой можно пройти и сейчас, что я делал нео¬днократно и с наслаждением: на рю де Сен — уличный рынок. Он не так богат, как на пляс Монж, не так красочен, как на рю Муффтар, но любой уличный рынок Парижа есть восторг и назидание. Разнообразие жизни, биение жизни, вкус жизни — вот что такое парижский рынок, и жаль д'Ар¬таньяна, который пронесся мимо этого великолепия по улице Сены с вы¬пученными глазами и шпагой в руках. Топография в «Трех мушкетерах» выверена с точностью, названия те же, мосты и дворцы там же, разве что в Лувре «калитка против улицы Эшель», до которой д'Артаньян проводил госпожу Бонасье и переодетого Бекинге-ма, теперь ведет в Музей декоративных искусств. Ничего подобного не на¬блюдается в других книгах Дюма. Впрочем, кто читал все книги Дюма? И сколько их? В своем последнем, изданном посмертно сочинении — «Большом кулинарном словаре», — он дважды указывает количество написанных им книг. Первый раз в предис¬ловии — «четыре или пять сотен томов», второй раз в статье о дынях — «пять или шесть сотен». Ему лишней сотни не жалко. Мой счет романов Дюма идет на скромные десятки (-ок?), но в извест¬ных мне, самых известных его книгах нигде нет такого смакования Пари

Comte d'Armagnac: жа, как в «Трех мушкетерах». Понятно, что автор, как и читатели, расчет-перялся на всех главных героев — ум, силу, благородство, хитрость, — но Постав Доре, и вместе с ним все благодарное человечество, не зря посадил к подножию памятника одного только д'Артаньяна. Именно он эталон инициации. Символ завоевания. Синоним победы. В том числе — писатель¬ского успеха, всегда связанного с продвижением по столичному тракту с периферии — если не пространства, то сознания. Дюма, этот сверхпарижанин, достопримечательность, слава и курьез Парижа, которым так завистливо восхищался из своей нормандской дыры Флобер, вето жизнь боролся за право перестать быть провинциалом: дру¬жил со знаменитыми, устраивал шумные скандалы, строил смешные зам¬ки, швырял деньги, задумывал роман, «который начинается с Рождества Христова и кончается гибелью последнего человека на земле... Главные ге¬рои таковы: Вечный жид, Иисус Христос, Клеопатра, Парки, Прометей, Нерон...» — и так до «Марии Луизы, Талейрана, Мессии и Ангела Чаши». Кем воображал себя провинциал такого космического размаха?

Comte d'Armagnac: НА РЫНКЕ Разница в возрасте между Флобером и Дюма — всего девятнадцать лет, но они не просто различны, они из различных эпох. Девятнадцать лет в начале XIX столетия — невеликий разрыв, и гово¬рить следует о причинах скорее не объективно-исторических, а субъектив¬ных, индивидуальных. По темпераменту и мировосприятию Дюма и Фло¬бер разнонаправленны, в том числе и во времени. Не случайно Дюма занимает в умственном обиходе читателя место рядом с Купером и Вальте¬ром Скоттом, если не с Бомарше, если не с Лесажем, а при пристальном, любовном внимании кажется реинкарнацией Рабле. Флобер же представ¬ляется современником Чехова, если не Пруста, если не Джойса, и нетрудно обнаружить его сходство с Набоковым, в чьей новоанглийской провинци¬алке проглядывают черты провинциалки нормандской. «Я не понимаю страны без истории», — признавался в письме Флобер, имея в виду историю культуры, причем только культуры рафинированной, интеллектуальной, или так называемой духовной. Оппозиция «духовное — материальное», прежде прерогатива церкви, укрепилась в XIX веке в мирском, расширенном варианте как следствие расширения грамотности, приобщения к достижениям цивилизации. Но¬вый образованный слой, будучи не в состоянии — по крайней мере, быст¬ро — достичь материального уровня слоя старого, брал свое в утверждении духовного превосходства. Заметно и знакомо это по отношению русских разночинцев к русским дворянам (Базаров — Кирсанов), а в наше время по отношению России к Западу. Для Флобера такое противопоставление ду¬ховного и материального уже реально существовало, для Дюма — еще нет. Один сводил понятие духовности к кончику пера, другой раздвигал его до естественных пределов бытия. Добившись наконец — после долгой осады — взаимности от своей пер¬вой настоящей, столичной, взрослой, замужней возлюбленной, Дюма пи¬сал ей после первой ночи: «И вдали от меня ты должна чувствовать на себе мои поцелуи — таких поцелуев тебе еще никто не дарил. О да, в любви ты поражаешь чистотой, я готов сказать — неискушенностью пятнадцатилет¬ней девочки! Прости меня, что я не дописал страншгу, но мать напустилась на меня с криком: «Яйца готовы, Дюма! Дюма, иди, а то они сварятся вкру¬тую!» Итак, прощай, мой ангел, прощай!» В двадцать пять лет у него уже была внятная — и хочется добавить, вер¬ная — иерархия жизненных явлений. В сорок два он вложил в уста Арамиса, передумавшего уходить из муш¬кетеров в аббаты, пламенную тираду: «Унеси эти отвратительные овощи и гнусную яичницу! Спроси шпигованного зайца, жирного каплуна, жаркое из баранины с чесноком и четыре бутылки старого бургундского!» Символ отречения, а по сути, символ веры: возвращение к жизни освящается ресто¬ранным меню. Сравним с Флобером, которого тошнило от покроя сюртуков, от фасона шляп, от вида улиц родного города, от работы: «Эта книга так меня мучает, что временами я от нее физически болен... Приступы удушья или же тош¬нота за столом». Тошнило ли Дюма от какого-либо из его «пяти или шести сотен томов», ну пусть «четырех или пяти сотен»? У обоих явственная гастроэнтерологическая реакция на окружающее: у Флобера несварение вызывали даже нематериальные объекты, Дюма пере¬варивал булыжники парижских мостовых. Соответственно в жизни Флобера устраивал усредненный fast-food (на¬пример, проститутки), тогда как Дюма нацеливался на пиршество со всеми его крайностями (например, бурные романы). Из всех рынков Флоберу была знакома, похоже, лишь ярмарка тщеславия, Дюма и ее превращал в веселый базар. Формула Талейрана «Кто не жил до 1789 года, тот не знает радости жизни» чудесным образом огибает Дюма, хотя он родился через 13 лет после революции. Той самой, заметим, революции, которая и обеспечила французской кухне мировое господство, отправив в эмиграцию аристократов вместе с их поварами, распространив кулинарные идеи Парижа, Лиона, Прованса — в России, Англии, Америке, где еще десятилетия спустя имя и акцент служили достаточной рекомендацией на место шеф-повара. Антельму Брийа-Саварену, автору «Физиологии вкуса», удалось то, что не вышло у его почти ровесника Наполеона Бонапарта: Франция покорила земной шар. Брийа-Саварен ничего не открыл, он лишь суммировал достижения народной традиции, итальянских заимствований и рационалистического мышления, введя в бытовой обиход понятие «вкус». Если в словарях XVII — начала XVIII века «гурман» еще синоним «об¬жоры», то «Энциклопедия» Дидро и д'Аламбера уже квалифицирует гур¬манство как «утонченную и ненасытную любовь к хорошей еде». При этом просветительский разум, требующий рационального объяснения всему на свете, считал вкус делом врожденным, соответствующим врожденному же темпераменту, который зависит от преобладания в организме одного из четырех основных жизненных соков: крови, флегмы, желчи и меланхолии. Таким образом, вкус изменить нельзя. Отсюда «о вкусах не спорят» — ис¬тина отнюдь не этического и не психологического, а физиологического свойства. Соотносить буквальное значение вкуса с метафорическим было обшим местом для француза. Вольтер в «Философском словаре»: «Так же как дур¬ной вкус в физическом смысле слова удовлетворяется только слишком пи¬кантными или экзотическими приправами, так дурной вкус в искусстве ра¬дуется лишь эффектному орнаменту и не откликается на естественную красоту». И наряду с безбожником — священник-иезуит: «Прогресс в кули¬нарии среди цивилизованных народов идет вместе с прогрессом всех дру¬гих искусств». Нормативные правила, идеи классической чистоты были сформулиро¬ваны в гастрономии раньше, чем в литературе или живописи. Кухня теп¬лее и ближе к желудку и сердцу, чем студия и кабинет. В свою очередь, возвышенное, метафорическое использование понятия «вкус» оказало обратное воздействие на кулинарию, где первоначальное значение слова возросло необыкновенно, что и зафиксировал Брийа-Саварен в своей «Фи¬зиологии вкуса». Так слово улучшило еду, словно знахарское заклинание над варевом. Вкус — это талант. Он может быть несколько исправлен учением и опы¬том, но часто знания лишь портят его. Вкус есть мировоззрение, мировос¬приятие, миропонимание. Различение на вкус двадцати шести видов мас¬лин — такое же проявление культуры, как определение на слух сорока одной симфонии Моцарта. Флобер обедал на краешке письменного стола, Дюма писал на краешке обеденного. 9 сортов устриц в руанском рыбном магазине, 26 видов маслин на улич¬ном рынке в Арле, 95 трав и пряностей на одном лотке базара в Ницце. На резонный с виду вопрос — зачем нужны эти 9, 26, 95? — лучше всего отвечать вопросом: а зачем нужны разные книги, картины, песни? Отношение к еде и обращение с едой — достижение культуры, и отчетливее всего это понимаешь в Средиземноморье, особенно во Франции, В отличие от русского разговорного, французское застолье — гастроно¬мическое, включая темы разговора; отсюда их столики величиной с тарел¬ки, их тарелки величиной со столики. Рыночная торговка вдумчиво и тер¬пеливо разъясняет, почему курице подходит тимьян, а утке чабер, и очередь не ропщет, но горячо соучаствует. Официант, наливающий в тарелку суп, внимателен, как лаборант, значителен, как судья, сосредоточен, как Фло¬бер за письменным столом. В это, уважение и самоуважение — три раза в день, а не только по праздникам — стоит вникнуть. А с посещения рынка надо бы начинать во Франции любой тур. Впрочем, пусть сперва будут му¬зеи: слабакам — фора. Уравнительная цивилизация, покрывающая мир надежной, выгодной и удобной сетью единообразного сервиса, даст слабину на рынках романских народов. Здесь торжествует дарованное только им — французам, итальян¬цам, испанцам, средиземноморцам — отпущение вкуса жизни, переживае¬мое непосредственно, буквально нутром. Здесь праздник первооснов, к ко¬торым возвращается отчужденный от самого себя человек. Здесь мы не притворяемся семьей народов, здесь мы — застольцы одной трапезы, начи¬нающейся материнским молоком и кончающейся последним причастием. Здесь дух дружелюбия, прежде знакомый по немалому промежутку от вто¬рой рюмки до первого мордобоя. Здесь пафос взаимопомощи, с которым решаются базовые вопросы бытия: сегодня или завтра, один или совместно, сырое или вареное. Здесь самозабвение соборности, когда истовый пыл превращает торгующих в молящихся и перекличку в глоссолалию. Д'Артаньян бездумно носился мимо рыночных лотков со шпагой — ему было девятнадцать, ему еще предстояло дорасти до Арамиса с его проповедью шпигованного зайца, тем более до Дюма, с рынка и не уходившего, с его грандиозным, толщиной и форматом в гутенберговскую Библию, "Боль¬шим кулинарным словарем", который по смерти автора довели до издания, между прочим, Леконт дс Лиль и Анатоль Франс. Это Франция, и каждый день к семи утра, как на дежурство, выходил я на улицу Сены, вступая в длинные беседы с мясниками, зеленщиками, рыбниками при помоши слов на доступных нам языках, включая ангельские, рисунков, жестов, мимики, мата. О чем же мы говорили, дай Бог припомнить. О жизни, конечно.

Amiga: Comte d'Armagnac, спасибо за статью, она замечательная.

marsianka: Comte d'Armagnac, Большое спасибо! :)

Iren: Comte d'Armagnac Спасибо! Читала с огромным удовольствием!

Comte d'Armagnac: Очень рад, что очерк понравился! А всем любителям литературы, живописи, архитектуры, кинематографа, тем, кого интересует культура других стран, и просто любителям путешествовать - очень рекомендую найти и прочитать книгу Вайля целиком.

adel: У Гаэтано Доницетти есть опера "Мария ди Роган" (Maria di Rohan) Опера в трех действиях. Либретто Сальвадоре Каммарано. Действующие лица: Риккардо, граф де Шале тенор Энрико, герцог де Шеврез баритон Мария, графиня де Роган сопрано Виконт де Сюз тенор Армандо ди Гонди меццо-сопрано Де Фиеск бас Обри, секретарь Шале тенор Слуга Шевреза бас Дворяне и дамы. Стрелки. Пажи. Стражи. Слуги Шевреза. Хор Действие происходит в Париже, в царствование Людовика XIII. Премьера: Вена, Кертнертор-театр, 5 июня 1843 года. Партитура: Архив Рикорди. Клавир: Милан, 1843. Сюжет оперы заимствован из драмы "Дуэль во времена кардинала Ришелье", основанной на романе Александра Дюма. Краткое содержание. Первый министр короля Людовика XIII кардинал Ришелье в политических интересах решил женить своего племянника на прекрасной фрейлине королевы Марии де Роган. Однако ее мать, старая графиня Роган была против этого, но, не решившись идти на конфликт со всесильным кардиналом, нашла для дочери более подходящего жениха - давно влюбленного в нее герцога Анри де Шевреза. Девушка же, хотя и испытывала нежные чувства к Ришару, графу Шале, не стала возражать матери и тайно обвенчалась с Шеврезом. Вскоре Шеврез по каккому-то другому поводу был вызван на дуэль племянником Ришелье, вышел победителем и благородно оставил соперника в живых. По приказу кардинала он был арестован, и освобожден лишь по настоятельной просьбе друга, графа Шале, имевшего немалое влияние на короля. Первое действие Один из залов Лувра. Придворные с радостной надеждой обсуждают возможную отставку Ришелье с поста первого министра. Граф Шале появляется, читая записку Марии ди Роган с просьбой о встрече. Он полон надежд, что его любовь найдет ответное чувство. Но вошедшая Мария сообщает ему о дуэли Шевреза и племянника кардинала. Она умоляет заступиться за друга. Шале уходит на прием к королю. Мария в отчаянии - она не в силах справиться со своими чувствами. Лакей передает ей бумагу с подписью короля - в ней помилование для Шевреза. Ее внезапное счастье не может укрыться от любопытных глаз придворных. Вместе с Шеврезом освобождают и его секунданта - молодого повесу Армана де Гонди, который тут же является во дворец и запускает новую сплетню - оказывается, Ришелье увлечен одной прекрасной фрейлиной, и та отвечает ему взаимностью, Гонди сам видел, как Мария де Роган входила в покои кардинала. Шале вызывает Гонди на дуэль. Появляется Шеврез. Он благодарит Шале за свое спасение. Пока придворные обсуждают события, он мысленно обращается к обожаемой супруге. Узнав о дуэли он вызывается быть секундантом Шале. Вбежавшая Мария сообщает об отставке Ришелье. Поскольку хранить их брак в тайне нет больше смысла, Шеврез представляет ее всем, как свою супругу. К пребывающему в отчаянии Шале подходит виконт де Сюз и вручает ему королевский указ о назначении его первым министром. Второе действие Дворец графа Шале. Шале заканчивает письмо к Марии, вкладывает в него медальон с ее портретом и просит своего слугу отдать письмо в случае его смерти. Подойдя к двери, за которой спит его больная мать, он с грустью думает о том, что ее ждет, если он будет убит. Ворвавшийся Гонди просит ненадолго отсрочить дуэль - он хочет побывать у своей возлюбленной. Получив согласие, он тут же убегает. Появляется Мария с известием, что Ришелье вновь вернулся к власти и тут же обвинил Шале в государственной измене. За дверью слышен голос Шевреза. Мария прячется в кабинете. Шеврез напоминает, что пора отправляться на место дуэли и уходит первым. Мария напрасно умоляет Шале не идти на поединок. Не в силах сдержать чувств, она признается в своей любви. С улицы доносится голос виконта де Сюза - Шале опоздал к началу, и за него дерется Шеврез. Шале решает идти навстречу своей судьбе. Третье действие Действие происходит во дворце Шевреза. Шеврез был легко ранен на дуэли, но сейчас его волнует судьба его друга - Шале должен бежать. Пока Шеврез готовит все для побега, Шале умоляет Марию бежать - все его бумаги попали в руки кардинала, среди них и его прощальное послание к ней. Уходя через потайной ход, он говорит Марии, что если она не придет к нему в течении часа, он вернется за ней. Мария остается одна. Она взывает к Богу с мольбой успокоить ее истерзанное сердце. Появляется капитан королевских стрелков де Фиеск. Он передает Шеврезу письмо, найденное в бумагах Шале. С ужасом Шеврез узнает, что два самых дорогих ему человека обманывали его. Он клянется отомстить обоим. Весь свой гнев он обрушивает на Марию, которая не в силах оправдаться. Шале возвращается, и Шеврез вызывает его на дуэль. Соперники удаляются в кабинет. Во дворец врываются стрелки. Раздаются два выстрела. Вышедший из кабинета Шеврез сообщает им, что Шале, не желая попасть в их руки, застрелился. Обращаясь к Марии, он произносит: "Тебе, изменница, оставляю твою позорную жизнь"!

Viksa Vita: В последнем сборника Б.Акунина "Нефритовые четки", в повести "Краткий, но прекрасный путь трех мудрых" имеет место персонаж по имени дез Эссар, владетель замка Вогарни. Рассказывая о своем покойном батюшке, дез Эссар замечет, что отец был без ума от мушкетерской трилогии Дюма, и по этому мебель в замке относится к эпохе Людовика XIII.

M-lle Dantes: В пьесе Островского "Последняя жертва" некий Лавр Прибытков обожает "Графа Монте-Кристо". И даже находит в себе сходство с ним... на том лишь основании, что сам 12 раз сидел в долговой яме. :)

Фаворитка: Э. и Ж. де Гонкур. Отрывки из «Дневника». 1866 год 14 февраля. – Среди нашего разговора входит Дюма-отец, в белом галстуке, в белом жилете, огромный, потный, отдувающийся, заразительно веселый. Он приехал из Австрии, Венгрии, Богемии…Он говорит о Пеште, где его пьесы играли на венгерском языке, о Вене, где император предоставил ему для лекции зал в своем дворце; ог говорит о своих романах, о своем театре, о своих пьесах, которых не хочет ставить «Французская комедия», о том, что его «Шевалье де Мэзон-Руж» запрещен, потом о какой-то театральной привилегии, которую он не может получить, затем о том, что он хочет открыть ресторан в Елисейских полях. Огромное Я, Я вместо человека, но зато добродушие, переливающееся через край, искрящееся остроумие: «Что же вы хотите, если в театре теперь можно сделать сбор только при помощи трико, которые лопаются по швам… Да, на этом ведь разбогател Гоштейн… Он посоветовал своим танцовщицам надевать только такие трико, которые лопаются… и всегда на одном и том же месте… Ну, тут уж бинокли были довольны… Но кончилось тем, что вмешалась цензура, и тогда торговцы биноклями погрузились в бездействие… Феерия, феерия? Знаете? Нужно, чтобы буржуа, выходя, говорили: «Прекрасные костюмы! Прекрасные декорации! Но до чего же глупы авторы!» Вот если слышишь такие вещи, значит, это успех» 1875 год Понедельник 27 декабря. – Имя Дюма-сына переводит разговор на Дюма-отца. Гюго сообщает, что он только что прочел подлинные мемуары д’Артаньяна. И в связи с этим, он говорит, что хотя у него и нет привычки заимствовать что-либо у других, мысль воспользоваться вычитанной где-то историей и придать ей художественную форму никогда не соблазняла его так сильно, как в связи с одним эпизодом из этих мемуаров, которого Дюма не ввел в свой роман. Гюго начинает чудесно рассказывать, играя деликатным эротизмом, историю той камеристки, которую д’Артаньян сделал страдающей посредницей своей интриги с герцогиней. Он угрожал ей не вернуться больше, если она не добьется ответа от герцогини… И чудесная, человеческая развязка, развязка, намного превосходящая все развязки современного реализма. Камеристка, которую д’Артаньян подчиняет себе, добивается для него свидания, но в тот момент, когда оно должно осуществиться, эта жертва, внезапно возжаждавшая мести, оставляет его зимой на двадцать четыре часа в ледяном холоде чулана. И когда он выходит оттуда, герцогиня раскрывает ему объятия, но вскоре пинком ноги выбрасывает из постели

Athenais: По-моему, такое еще не упоминалось. Роман Е.И. Парнова «Александрийская гемма (Мальтийский жезл)». Саму книгу еще не читала, просто выхватила две цитаты: 1. «Невзрачное сумеречное стекло, с помощью которого кудесник Лёв показал императору Рудольфу тени его родителей, молодой князь никогда не выставлял на глаза. Купленное Шарлем в Вене за триста серебряных гульденов, оно пылилось в потаенной каморке, куда нельзя было войти, не зная секрета. Лишь для единственной женщины было сделано исключение - для прекрасной Шевретты - герцогини де Роган де Шеврез.» 2. «- Ты хорошо помнишь "Три мушкетера"? - согласно кивнув, спросил Березовский. - Хоть великий Дюма и говорил, что для него история только гвоздь, на который можно навесить любые одежды, вколачивал он свои гвоздики намертво, не подкопаешься. Для настоящей фантазии необходима достоверная стартовая площадка. Мушкетер, избравший себе псевдоним Арамис, и его высокородная любовница герцогиня де Шеврез де Роган, чей портрет я собственными глазами созерцал в Сыхрове, - реальные исторические фигуры. Их богатое эпистолярное наследие, полное недомолвок, иносказаний и пропусков, помогло мне выйти на правильный путь. Усилиями бывшего мушкетера иезуиты уже при Людовике Четырнадцатом прибрали мальтийцев к рукам, а незадолго до Великой французской революции окончательно подчинили их своему влиянию. - Березовский торжественно склонил голову, словно закончивший выступление виртуоз. - Пикантная подробность! - плутовски подмигнул он. - Арамис, кажется, не устоял перед соблазном попробовать средство... Но это уже совсем другая история. Вариации на темы романа "Десять лет спустя".

Athenais: Еще Голсуорси подробно пишет, как он читал Дюма: мушкетеров, королеву Марго, Монте-Кристо... Ругает Дюма, что тот плохо создает женские образы. Я нашла в книге Голсуорси "Статьи, речи, письма". Книгу, если не ошибаюсь, можно скачать на Альдебаране (или ЛитПортале).

Athenais: Еще вот, давно у меня лежит (по-моему, не упоминалось): Георгий Садовников, «Спаситель океана, или Повесть о странствующем слесаре». Аннотация (официальная): «Их было пятеро! Д`Артаньян, три мушкетера и еще один. Своими удивительными инструментами он погнул немало гвардейских шпаг. Миледи чуть не пронзила его своим знаменитым кинжальчиком, а Анну Австрийскую он спас от потопа, чем навсегда покорил ее сердце (а вовсе не герцог Бэкингемский). Эту правдивую историю поведал ребятам один странный незнакомец, появившийся однажды в одном из двориков одного современного города с потертым чемоданчиком и большим бело — черным котом. Он утверждал, что Дюма просто не знал истинных фактов!» В самой книге все еще веселей… Слесарь-водопроводчик среди мушкетеров – это святотатство.

Amiga: С радостью прочла сегодня в "Саге о Форсайтах" Голсуорси следующие размышления Джолли после драки с Вэлом :))) "Ему рисовался другой, воображаемый поединок, совсем не похожий на тот, в котором он только что участвовал, необыкновенно благородный, с шарфами, на шпагах, с выпадами и парированием, словом, точь в точь как в романах его любимца Дюма. Он воображал себя Ла Молем, Арамисом, Бюсси, Шико, д'Артаньяном, всеми сразу, но вовсе не соглашался видеть Вэла Коконассом, Бриссаком или Рошфором. Нет, просто это преотвратительный кузен, в котором нет ни капли благородства. Ну черт с ним!"

Меланхолия: Вера Камша, роман "Сердце зверя" из фэнтезийного цикла "Отблески Этерны": Самым мерзким из подсунутых мне идеалов был некий эр, отказавшийся одолжить другу фамильную шпагу, но проигравший деньги, лошадей и заветное кольцо второго друга.

Viksa Vita: Давно хотела впихнуть куда-то вот эти слова Умберто Эко из "Заметок на полях Имени Розы": "Автор не должен интерпретировать свое произведение. Либо он не должен был писать роман, который по определению - машина-генератор интерпретаций. Этой установке, однако, противоречит тот факт, что роману требуется заглавие. Заглавие, к сожалению,- уже ключ к интерпретации. Восприятие задается словами "Красное и черное" или "Война и мир". Самые тактичные, по отношению к читателю, заглавия - те, которые сведены к имени героя-эпонима. Например, "Давид Копперфильд" или "Робинзон Крузо". Но и отсылка к имени эпонима бывает вариантом навязывания авторской воли. Заглавие "Отец Горио" фокусирует внимание читателей на фигуре старика, хотя для романа не менее важны Растиньяк или Вотрен-Колен. Наверно, лучше такая честная нечестность, как у Дюма. Там хотя бы ясно, что "Три мушкетера" - на самом деле о четырех. Редкая роскошь. Авторы позволяют себе такое, кажется, только по ошибке".

bluered_twins: Это не прямое упоминание имени Дюма или названий его произведений, а скорее мои домыслы на тему идейной переклички (просто я не придумала, куда это написать:) Констанс1 пишет: Дамы , не переоценивайте Дюма. Он сын своего времени и своего круга. В романтизме нет полутонов в описании женских образов: либо ангел и жерва, либо демон , вамп и преступница. И Третьего не дано. Это еще что :) Я уже начала усматривать совпадения в рассуждения Дюма и Достоевского. Не идеально точные, кончено, но оч похожие. Я даже не про хроменьких девушек в паре с видным красавцем (у Достоевского это Алеша и Лиза, «Братья Карамазовы»; Ставрогин и мадмуазель Лебядкина, «Бесы». А у Дюма эту пару и так все знают :) Я в основном про идейные рассуждения. Выглядит примерно так: Дюма вбрасывает, Достоевский развивает. Например, главная идея «Преступления и наказания»: «Тварь дрожащая или право имею» - так или иначе мелькает в «Женской войне» и в «Ущелье дьявола» (это из тех, что я читала) Еще одна идея: один и тот же поступок может быть одновременно злым и добрым, красивым и безобразным. Эта тема развивается опять-таки в «Ущелье», а подробно развивается в «Бесах». (Ставрогин женился на Лебядкиной и таким образом защитил ее – а с другой стороны все это выглядело ужасно). Ну и еще до кучи - самопознание через борьбу с Богом (назову это так) - вот это есть в "Подростке" и в "Братьях Карамазовых".

anemonic: Замечательные слова в пользу Дюма написала французская писательница, поэтесса и драматург Дельфина Ге, дочь писательницы Софии Ге и жена Эмиля де Жирардена, когда на парламентской дискуссии обсуждали Дюма и называли просто "господином" или иногда, для разнообразия, "этим господином", не называя по имени. Вот что она написала: «…Все же справедливости ради мы должны признать, что ошибки г на Дюма можно извинить. Его оправдывает необузданность его воображения, его горячая африканская кровь, и к тому же у него есть оправдание, какое найдется не у всякого: головокружительная слава. Хотели бы мы взглянуть на вас, рассудительные люди, когда вы кружитесь в вихре; хотели бы мы взглянуть на выражение вашего лица, когда вам внезапно предложат по три франка за строчку ваших скучных каракулей. О, какими бы вы стали заносчивыми! Как высокомерно бы смотрели! Какое исступление охватило бы вас! Будьте же снисходительны к помутнению рассудка, к неумеренной гордости: они вам неведомы и понять их вы не можете. Но ест мы находим оправдание оплошностям Александра Дюма, мы не найдем оправдания выступлению против него г на * в Палате депутатов. В самом деле, ни необузданное воображение, ни горячая африканская кровь, ни головокружительная слава не могут объяснить такого пренебрежения приличиями у человека столь высокого происхождения, так хорошо воспитанного и принадлежащего к высшему парижскому свету. “Литературный подрядчик!” Это может сказать обыватель, считающий, что тот, кто пишет много, пишет плохо; обыватель, которому все трудно, ненавидит всякую способность у другого. Многочисленные произведения всегда кажутся ему никудышными, и, поскольку он не успевает прочесть все новые романы, публиковать которые хватает времени у Александра Дюма, обыватель считает, что восхитительны лишь те, которые он прочел, а все остальные отвратительны, и объясняет удивительную плодовитость автора выдуманной посредственностью. То, что обывателю недоступно понимание выдающихся умственных способностей, естественно и в порядке вещей; но то, что молодой депутат, слывущий умным человеком, не размышляя, присоединяется к обывателю и с трибуны без всякой необходимости нападает на человека бесспорного таланта, европейской известности, не отдавая себе отчета в достоинствах этого удивительного человека, не изучив природу его таланта, не зная, заслуживает ли он жестокого прозвища, каким депутату было угодно в насмешку его наградить, это неосмотрительность, какой мы не перестаем удивляться, хотя следовало бы сказать: возмущаться. С каких пор талант упрекают в легкости, если эта легкость ничем не вредит произведению? Какой земледелец когда либо попрекал прекрасный Египет плодородием? Кто и когда критиковал скороспелый урожай и отказывался от великолепного зерна под предлогом, что оно проросло, взошло, зазеленело, выросло и созрело в несколько часов? Так же как существуют счастливые земли, есть избранные натуры; нельзя обвинить человека в том, что он несправедливо наделен талантом; вина заключается не в том, чтобы обладать драгоценным даром, но в том, чтобы злоупотреблять им; впрочем, для артистов, искренне толкующих об Александре Дюма и изучивших его чудесный дар с интересом, с каким всякий сведущий физиолог относится ко всякому феномену, эта головокружительная легкость перестает быть неразрешимой загадкой. Эта быстрота сочинительства напоминает скорость передвижения по железным дорогам; причины обеих одни и те же: чрезвычайная легкость достигается преодолением огромных трудностей. Вы проделываете шестьдесят льё в три часа, для вас это пустяк: вас забавляет такое стремительное путешествие. Но чему вы обязаны этой быстротой и легкостью передвижения? Потребовались годы тяжелой работы, щедро потрачены миллионы, ими усыпана выглаженная дорога, тысячи рук трудились в течение тысяч дней, расчищая для вас путь. Вы проноситесь, вас не успевают разглядеть; но для того, чтобы вы в один прекрасный день смогли пролететь так быстро, сколько людей проводили ночи без сна, руководили работами, рыли и копали! Сколько было составленных и отвергнутых планов! Сколь-ких трудов и забот потребовал этот легкий путь, по которому вы проноситесь за несколько минут, беззаботно и без труда!.. То же самое можно сказать о таланте Александра Дюма. В каждом томе, написанном им, воплощен огромный труд, бесконечное изучение, всеобъемлющее образование. Двадцать лет тому назад Александр Дюма не обладал этой легкостью; он не знал того, что знает сегодня. Но с тех пор он все узнал и ничего не забыл; у него чудовищная память и верный глаз; он догадывается, пользуясь инстинктом, опытом и воспоминаниями; он хорошо смотрит, он быстро сравнивает, он непроизвольно понимает; он знает наизусть все, что прочел, его глаза сохраняют все образы, отразившиеся в его зрачках; он запомнил самые серьезные исторические события и ничтожнейшие подробности старинных мемуаров; он свободно говорит о нравах любого века в любой стране; ему известны названия любого оружия и любой одежды, любого предмета обстановки, какие были созданы от сотворения мира, все блюда, какие когда либо ели, от стоической спартанской похлебки до последнего изобретения Карема ; надо рассказать об охоте – он знает все термины “Охотничьего словаря” лучше главного ловчего ; в поединках он более сведущ, чем Гризье ; что касается дорожных происшествий – он знает все профессиональные определения, как Биндер или Батист. Когда пишут другие авторы, их поминутно останавливает необходимость найти какие-нибудь сведения, получить разъяснения, у них возникают сомнения, провалы в памяти, всяческие препятствия; его же никогда ничто не остановит; более того, привычка писать для театра дает ему большую ловкость и проворство в сочинении. Он изображает сцену так же быстро, как Скриб стряпает пьесу. Прибавьте к этому блестящее остроумие, неиссякаемые веселость и воодушевление, и вы прекрасно поймете, как человек, обладающий такими средствами, может достичь в своей работе невероятной скорости, никогда не при-нося при этом в жертву мастерство композиции, ни разу не повредив качеству и основательности своего произведения. И такого человека называют “неким господином”! Но это означает неизвестного человека, никогда не написавшего хорошей книги, никогда не совершившего прекрасного поступка и не сказавшего прекрасной речи, человека, которого Франция не знает, о ком никогда не слышала Европа. Конечно, г н Дюма в меньшей степени маркиз, чем господин ***, но господин *** куда больше “некий господин”, чем Александр Дюма!»

Стелла: anemonic , спасибо! Это блистательная характеристика в защиту нашего Мэтра. А уж как знал людей Дюма - это вообще отдельный разговор. Я не провожу параллелей с Достоевским не только потому, что терпеть его не могу( это моя проблема), но прежде всего потому, что у Достоевского на всем его творчестве лежит налет болезненности, а у Дюма - жизнелюбия и здоровья.

Орхидея: Я натыкалась прежде только на маленькие цитаты из этой шикарной речи. anemonic, спасибо, что предоставили возможность наконец ознакомиться с ней целиком.



полная версия страницы